Стихотворения| Поэмы | Легенды и баллады | Стихотворения в прозе
Басни | Сказки | Легенды и предания | Главы из романа "Уста Каро"| Рассказы

1 2

ЛОГИКА СЕРДЦА

- У нашего сердца - своя логика, и логика удивительная, - сказал мне однажды мой друг-итальянец. - Да удивительная логика, присущая только ему одному, пря­мо противоположная логике рассудка: тут не в умозаключениях суть, тут что-то со­всем другое, и законы логики сердца никем еще не открыты и не сведены в систе­му. Эта логика еще ждет своего Аристотеля.
Загадочно наше сердце, этот огромный и бездонный мир чувств, мир абсолют­ный, повинующийся лишь самому себе и углубленный в самого себя; он существу­ет помимо и независимо от материальных процессов вселенной; скорее вселенная должна повиноваться ему. Разве я не прав, посуди сам: где еще в окружающем нас бытии найдешь ты добро и зло, хорошее и дурное, прекрасное и безобразное, сли­тые воедино? Нигде, только в нашем сердце. А коль скоро это так, то не наше ли сердце, следовательно, конструирует мир и управляет им? Да, это она, логика на­шего сердца! Я затянул свою речь, но все это для того, чтобы рассказать одну исто­рию, о которой услышал несколько недель назад, над которой не перестаю раз­мышлять по сей день; смысла ее я так и не постиг пока логикой ума, но почувство­вал логикой, идущей из глубин сердца.
История эта вот какая. У моей матери была служанка, мы все выросли у нее на руках. Сейчас эта женщина больше не работает, ей уже лет шестьдесят, и они с моей мамой - верные подруги: сжились и очень привязались друг к другу. У нашей до­рогой Мари был единственный сын - и он погиб на этой проклятой войне... Один-единственный сын двадцати трех лет... и больше никого, кроме, старика-мужа.
Через год после войны останки убитых солдат привезли с полей сражений и торжественно погребли на кладбищах родной земли.
Любимый и утраченный сын был теперь снова с Мари - здесь, в Венеции, на окаймленном кипарисами Острове мертвых, на восточной стороне кладбища, под камнем с большим черным деревянным крестом в головах, с выведенной на нем цифрой 24. Это было все, что осталось от полного жизни юноши... ни имени, ни даже надгробья; ее сын был теперь всего лишь номер 24. Но для Мари это было все, это был целый живой мир, и каждую субботу она обязательно посвящала сыну. Бедная женщина шла на кладбище, покупала за выкроенные за неделю гроши цве­ты и свечи, чтобы украсить могилу сына. Нет, виноват, ошибся - чтобы украсить жизнь своего вечно живого сына. Долгие часы проводила она у его ног. Плакала, говорила с ним, потом просто сидела и молчала, и в долгом молчании ее углублен­ной в себя души воскресал ее мальчик: играл подле матери малышом, учил под ее присмотром школьные уроки, став юношей, осваивал выбранное им ремесло.
Вечером Мари возвращалась домой, утешенная и умиротворенная, с мыслями о следующем свидании через неделю. И так три года подряд, и в дождь, и в зной, постоянно и преданно... бедная Мари... бедные матери...
- Ваши матери неизмеримо счастливее - у них есть хоть сыновние могилы. У наших матерей нет и этого утешения: наших юношей злодейски убили насильни­ки, тела их стали в пустыне добычей хищных зверей и ветров...
-Мне кажется, ваши матери счастливее: враги ваши не оставили ни матерей, ни сыновей, чтобы скорбеть друг о друге. Разве я не прав?
- Может быть, в этом есть своя правда...
- Однако это увело бы нас слишком далеко, дорогой друг, вернемся к нашей истории. Да... И вот однажды кладбищенское управление сообщило Мари: провер­кой установлено, что произошла ошибка - могила ее сына не на правой, а на ле­вой стороне, опять - таки под номером 24. Точно такая же могила -надгробный камень, черный крест... и невозможно описать отчаяние Мари. Словно она сно­ва, второй раз потеряла сына. Она убивалась дни и ночи напролет. Моя мать узна­ла об этом и привела бедную женщину к нам домой, чтобы утешить и не оставлять в одиночестве. У меня защемило сердце, когда я увидел Мари - она была в совер­шенном отчаянии.
- Мари, дорогая, зачем же так горевать? - сказал я, пытаясь ее утешить. - Ведь твой сын пагиб не сейчас, прошло уже лет шесть или семь, ты и так выплакала все глаза, хватит. Наконец, ты ведь не одна, таких, как ты, миллионы.
- Ах, сударь, что тут говорить, вы меня все равно не поймете. Три года мой сын оставался покинутым! Бедный мой мальчик тосковал по матери, весной на его мо­гиле хлюпала грязь, осенью валялись кучи листьев... а его мать в это время радела о другом, обласкивала другого, перед другим раскрывала душу... Ни с чем не срав­нить мое горе, ни с чем!.. - и слезы душили бедняжку.
- Какая же разница, Мари! Представь себе, что это и был твой сын. Ну, поду­май сама - ведь это же одно и то же, - убеждал я ее. - Ведь твой сын теперь ниче­го не чувствует, ведь твой сын теперь... - и я осекся, не закончив фразы: чуть было не вырвалось, что сын ее теперь обратился в прах, в ничто.
- Нет! Нет! - гневно оборвала меня Мари (она предугадала эти жестокие слова и не хотела слышать беспощадной правды). - Совсем не одно и то же! Мой сын -Карло, а тот, над которым я плакала... я и имени его не знаю... и в лицо никогда не видела... Тут и думать нечего! Разве это одно и то же - я-то целовала чужой камень, а думала, что целую своего бедного сына... Ох, какая я была глупая, какая глупая!
И чем настойчивее я старался убедить ее, взывая к логике рассудка, что ведь все равно, любя и лаская того, другого, она любила своего сына, тем настойчивее она, опираясь на логику своего сердца, убеждала меня, что я неправ, что я не по­нимаю, не могу понять ее, а она не может понять меня. Мы и в самом деле не по­нимали друг друга. Как же мне было понять, что для нее вне реальной, матери­альной действительности существует другая, абсолютно для нее достоверная дей­ствительность, и в ней ее сын не умер, ее сын - хотя он и лежит под землей - на­прягая слух, с тоской и любовью ждал желанных шагов матери, а мать бросила его, забыла, забыла!.. Да и могла ли она понять, что ее сын теперь обратился в прах, в ничто... никогда, никогда, никак!., и тем более -могла ли она поверить?., о нет, ни за что! Знаете, вера, которая ведь и есть само наше сердце, не может принять того, что противоречит стремлениям сердца. Ведь вера это и есть убеждение сердца. Да, да, непоколебимое убеждение нашего человеческого сердца.
В конце концов через несколько дней Мари ушла от нас, такая же безутешная, какой и пришла.
Мой друг замолк, зажег сигарету и лихорадочно затянулся. Любопытство мое было возбуждено, и я нетерпеливо спросил:
- А дальше? дальше?.. Как поступила бедная женщина? Вероятно примири­лась с случившимся и, конечно, начала ухаживать за могилой собственного сына...
-Я уже кончаю,-перебил меня мой друг.-Только логика чувств нашла выход, от­личный от вашего решения. Да, я забыл сказать, что Мари одно время перестала было ходить на кладбище: с какими, мол, глазами она пойдет к сыну, но теперь она ходит опять. Только теперь уже украшает цветами обе могилы, на обеих зажигает свечи, на обеих горюет и целует тоже обе. "У меня теперь два сына,-говорит Мари,-мой Карло и тот другой, которого я принимала за сына, и которому рассказывала свои горести: он любил меня, как мать, слушал меня и плакал со мной. Как же я теперь могу оста­вить его одиноким!.. Двое моих сыновей лежат теперь в земле, два дорогих, люби­мых сына".

Бедные матери, бедное материнское сердце...


 

  Венеция, 1923. Перевод Н. Хачатрян

Содержание | Начало страницы

ОТЦОВСКИЙ ПЛУГ
(Рассказ одного васпураканца)


Рассказ мой о том времени, когда Султан Гамид, вооружив курдов, натравил их на армянские села грабить и убивать мирных жителей.
Наши горы и горы соседние кишели кровожадными разбойниками. Горстка ар­мян, жертвуя собой, вышла защищать родные очаги. Прежде чем ворваться в наши села, курдам надо было перебить всех.
Стычки завязывались все чаще. С раннего утра до позднего вечера не стиха­ла ружейная пальба. Когда же конец? Кто знает? Новые и новые шайки свиреп­ствовали в окрестностях, к нашим приходили подкрепления, но численный пере­вес, конечно, был на стороне курдов и - все возрастал.
В селе оставались одни старики и дети, а молодые женщины, хотя и не участво­вали в боях, весь день без отдыха то хлеб носили в горы бойцам, то ухаживали за ранеными, то чистили оружие.
Скорбные старцы, сидя у церковной ограды, бормотали молитвы и, склонив го­ловы, думали, думали... Старушки же, с опухшими от слез глазами, хлопотали по хозяйству.
Нам, детям, тоже было тоскливо, правда, мы не очень-то понимали,  что про­исходит вокруг и что нас ожидает впереди, но тревога, объявшая все село, пере­давалась и нам: сидя молча на крышах, мы наблюдали за боями или сами играли в войну, разделившись на два лагеря: курдский и армянский, и, конечно побеждал всегда армянский.
Одно меня очень удивляло. В эти дни, когда и брат мой был в горах,  а у матери не пересыхали слезы на глазах, отец вынул откуда-то наш старый плуг и, напевая под нос нескончаемую однообразную песнь, стал налаживать его: острым тесаком обстругивал, заменял прогнившие деревянные части новыми и только изредка, ког­да усиливалась ружейная стрельба, поднимал голову и, приставив руку козырьком к глазам, всматривался в даль, где шли бои, а потом, отирая пот, снова уходил с го­ловой в работу, напевая ту же песнь.
Как-то мать моя не выдержала:
- Бессердечный ты человек, сыновья твои в когтях у смерти, все село скорбит, старики не знают, о чем думать, а ты тут возишься с плугом да еще напеваешь под нос. На что тебе плуг? Кому он нужен? Завтра-послезавтра озверелые курды напа­дут, нас перебьют и плуг утащат.
- Не то говоришь, жена, нас убьют, но плуг-то останется. Что плохого делаю? Я чиню его, ведь мир весь на плуге держится, будем живы - он нам пригодится, нет - может, кто и возьмет его себе, а там гляди, захочет честным трудом заняться, да еще меня помянет добрым словом. Как знать о делах людских...

Мать покачала головой и отошла.


 

  1912. Перевод А. Макинцян

Содержание | Начало страницы

ТРУБКА ТЕРПЕНЬЯ

Поезд огибал цветущие ширакские поля. В окно вагона глядел я на нежно лю­бимый уголок земли, где прошло мое счастливое детство.
Вот и мельница Огана-ами. Когда-то она бойко постукивала. Ручей теперь пе­ресох, мельница давно развалилась, и только три ивы да тополь остались от той ро­щицы, что посадил когда-то Оган-ами вокруг мельницы.
Сколько раз я беседовал со старым мельником под сенью этих деревьев!
Много воды утекло с тех пор. Огана-ами нет на свете, давно уже похоронен он под прибрежными ивами, как сам завещал.
Как памятны мне его мудрые слова: "Человек уходит - мир остается!"

Мельничка Огана-ами - всего об одном поставе - в получасе пути от села, на отлогом берегу реки Ахурян. Ее колесо вертели впадающие в Ахурян речонки. Своими руками выстроил Оган-ами и мельницу, и домик возле нее, своими же соб­ственными руками возделывал он небольшой огород, раскинувшийся вокруг мель­ницы до самого берега.
Я частенько навещал Огана-ами. Приносил с собой чай и сахар, чтобы угостить старика и заодно послушать его рассказы. Это было очень давно, много лет назад, в те простодушные времена, когда убе­ленные сединами товарищи Огана-ами, совершая долгий путь, постукивая дубин­ками по камням, мурлыча под нос какую-нибудь старинную песню, приходили на мельницу только для того, чтобы затянуться трубкой отборного табаку Огана-ами и перекинуться с ним двумя-тремя сердечными словами о прошлых днях.
Задумчивый, отрешенный от внешнего мира, Оган-ами представлялся моему юношескому воображению мудрецом патриархальных времен. Казалось, он смо­трит на жизнь с высоты своих шестидесяти лет, размышляя о суете мирских дел, усердно дымя своей "трубкой терпенья".
До сорока лет Оган-ами жил в дедовском селе, трудился денно и ношно на по­лях, кормил-поил родителей, с честью похоронил их, выдал сестер замуж, потом сам женился и народил детей.
Когда ему минуло сорок, на селе начался земельный передел. Богатеи расхвата­ли лучшие участки, оставив худшие бедноте.
Оган вознегодовал и разжег пламя справедливой мести в сердцах обездолен­ных земляков. Те избили старосту и нескольких богатеев.
Полетела жалоба в город. Тотчас прибыл подкупленный пристав с урядниками, собрал бунтарей, топал ногами и велел пороть непокорных.
Налились кровью глаза Огана. Схватил он первый попавшийся камень и пу­стил им прямо в грудь приставу. Бунтари окрылились, забросали камнями приста­ва и полицейских, выпроводили их из села.
Прискакавшие на третий день казаки уже не нашли бунтарей: все они разбре­лись по горам и превратились в "беглых". Однако "беглые" вскоре возвратились; бросились они в ноги богатеям, моля о пощаде, - и были прощены.
Только Оган с четырьмя товарищами остался "в бегах". Прошло немного вре­мени, и четверо его товарищей также явились к богатеям с покаянной мольбой. Один Оган остался непоколебимым. Он не уступил. Отверг Оган условие богачей вернуться, раскаяться и получить прощение.
Но однажды он был предан и схвачен на селе. Со скрученными руками доста­вили его в город, судили и приговорили к четырем годам заключения в тюрьме.
Когда Оган, отбыв наказание, явился домой, сыновья его уже стали взрослы­ми, жили самостоятельно и не знали нужды. Тогда он почувствовал себя одиноким: прежних своих приятелей видеть не хотел. Не хотел Оган оставаться и в селе, что­бы не встречаться с ненавистными богатеями.
Оган еще в тюрьме решил сделаться "отшельником". И теперь, став свобод­ным, решил окончательно поселиться на мельнице. В селе он появлялся крайне редко.
- Покуда я жив, - завещал он сыновьям, - я буду здесь трудиться и жить, а ког­да умру, похороните меня под моими ивами. Так стал "отшельником" Оган-ами.
Помню, как я однажды пришел к нему. Это было летом. Искупавшись в реке, отправился я побеседовать с Оганом-ами.
Мельник полулежал под деревом. Маленькая тюбетейка прикрывала его редкие седые волосы. Огромная снежно-белая борода расстилалась по груди.
Оган-ами сосредоточенно покуривал трубку. У ног его дремал Аслан, громад­ный волкодав, верный друг хозяина.
Поздоровавшись с Оганом-ами, я положил подле него чай и сахар. Старик вни­мательно взглянул на меня.
- Добро пожаловать, племянничек! - Так он обычно в шутку называл меня.
В траве стрекотали полуденные кузнечики. Казалось, это был голос самого солнца или, вернее, это солнечные лучи стрекотали так неумолчно и звонко.
Мельница лениво постукивала. Перед самой мельницей стоял на привязи то­щий осел, усердно чесавший спину об угол стены. В пыли копошились куры.
Завидя меня, подошла старуха Огана-ами, пришедшая навестить мужа.
- Уж я молчу, пускай сам он скажет, - обратилась она ко мне. - Хворает, гово­рит, спина болит. Будет ему кости гноить в этой дыре. Зачем? Пусть лучше домой возвращается, хоть поживет по-человечески, - невесткам от этого не убудет, пу­скай выхаживают его. Уж больно он стар стал, а все трудится не покладая рук. Ведь с собой он на тот свет ничего не возьмет...
- Полно тебе, жена, ворчать, сколько раз я тебе говорил, что я отшельник и ноги моей больше в деревне не будет. Слово мое крепко. Трудиться! Пока хлеб до рта могу донести - все буду трудиться! Богатства я не коплю, глаза мои сыты. Сыны мои сами по себе, а я сам по себе. В поте лица я должен добывать свой хлеб. Ялуч­ше твоего знаю, что из этого мира еще никто ничего не уносил. Но знаю и то, что человек рождается для труда. Понятно? А ну-ка, бери чай и сахар, накрывай, ставь чайник - подзакусим, чайку выпьем.
Когда старуха ушла, я спросил:
- Оган-ами, ты хвораешь?
- Э-э, милый, спина у меня болит давно, из тюрьмы я эту хворь вынес. Так ведь не к молодости же дело идет, - кто дал, тот мало-помалу и отбирает. Таковы-то дела мирские. Сам же я помаленьку иду к могиле.
И заткнув чубук за пояс, Оган-ами легко вскочил.
- Идем на огород, нарвем малость луку да тархуну1. Сегодня жена мне плов с бараниной принесла, скушаем вместе.
Мы пошли по огородным тропкам вдоль грядок. Оган-ами ковылял без палки. Палку он никогда в руки не брал. Сутулый, голова в плечи ушла, но толстые корот­кие ноги еще крепки. Волкодав Аслан, высунув язык, неотступно следовал за нами.
Этот Аслан был третьим из рода псов, живших на мельнице. Братья и сестры его жили на селе, в доме Огана-ами, а предки, прожив свой век на мельнице, схоро­нены здесь, на краю огорода. Над ними стоит надмогильный камень.
Оган-ами время от времени сокрушенно вспоминал прежних Асланов, вспоми­нал события, с ними связанные, их самоотверженную храбрость.
Аслан ни на минуту не покидал хозяина. Когда им случалось терять друг друга из виду, они беспокойно и нервно принимались за поиски.
Вместе садились за еду: Оган-ами съедал свой обед, Аслан — :вое варево.
Долгими зимними вечерами Оган-ами сидя у очага, безмолвно потягивал из своего чубука, и Аслан у ног хозяина, уткнувшись мордой в лапы, молчаливо сле­дил за клубами табачного дыма.
Если кому-нибудь в присутствии Аслана случалось назвать имя его хозяин верный пес широко раскрывал глаза, настораживал уши и махал хвостом. Уже одн имя хозяина зажигало душу Аслана.
Беда, если кто-нибудь в отсутствие Огана-ами коснется вещей его. Аслан выхо­дил из себя, лаял и рычал, пока не появлялся хозяин. Однако сам он не прочь был поиграть вещами Огана-ами. Часто Аслан выкидывал такие штуки: спрячет кисет с табаком и притворится спящим да подсматривает, довольный, как ищет хозяин свою пропавшую вещь, а сам потом радостно выскочит, махая >востом, и подаст Огану-ами пропавший кисет.
Как-то мои племянники, поймав Аслана в поле, силой затаннли его к себе, за­перли в комнате и положили перед ним куски мяса. Так думали они приучить пса к новому дому. Два дня Аслан ничего в рот не брал и, не смолкая, выл, пока моя мать не выпустила его.
И Аслан одним духом понесся к мельнице.
Рассказал однажды я об этом старику. Оган-ами спокойно ответил: -Хоть в царские чертоги посади его, корми каждый день курами да куропатка­ми - все равно не удержишь. - И добавил: - Вот что значит собака! Это тебе не че­ловек. Она вся - преданность. Человеческая природа никогда не поймет собачьей. Человек весь - ложь, верности он не знает.
* * *
Уселись мы в тени. Аслан делил наше общество, сидя поодаль на задних лапах. Мы бросали ему кости, и он так ловко подставлял голову, что они попадали прямо в пасть и трещали под его могучими зубами.
Оган-ами налил по чарке водки.
- Пей, племянничек, пей за нашу общую радость. На этом свете главное - быть веселым. Радость - половина счастья. Чему суждено быть, то верно сбудется, о чем же нам заранее грустить? Вот этот час у нас руках; покуда он наш - будем весе­литься; неизвестно, кто будет хозяином второго часа: мы ли, другие ли - бог ведает.
Выпили. Оган-ами налил опять.
- Злые дела мне не по нутру, не задира я и судьбой своей доволен. Эта мельница, этот клочок земли вознаграждают меня с избытком. Если бы стали делить всю землю на свете, так, может, и того не пришлось бы на мою долю, - столько бездо­мных, безземельных, обездоленных!..
Эх, Мирза-Мехти, коли ты жив, пошли бог тебе счастья, а коль в земле - пош­ли бог много лет сынам твоим. Вот какую песню он пел в тюрьме два года подряд. Слова этой песни врезались мне в память. Двадцать лет прошло с тех пор, и каж­дый день я повторяю:

Простой шалаш на зеленом поле
Золотых чертогов шаха лучше.
Добытый в поте кусок хлеба
Яств султана много лучше.
Песен сладкозвучных шахира
Вольное дыханье ветра лучше.
Гордого, надменного родного брата
Ласковый сердцем прохожий лучше.

- Хорошо сказано, - отозвался я, - а кто такой был этот Мирза-Мехти?
- Перс. Ровесником он мне приходился. Фальшивые деньги нашли у него, за­брали, да и посадили в тюрьму. Два года жили мы очень дружно, душа в душу, из одной миски хлебали.Твое ли, мое ли - в этом разницы мы не знали. Вправду ли он был виноват или оклеветали его - бог весть; только не было никого в тюрьме, кто бы считал Мирзу-Мехти виновным; все его честным, безвинным считали; че­ловек он был благородный, почтенный, ума палата. Много он знал хороших слов.
Бывало, усядется Мирза-Мехти на тахте, задымит чубуком и скажет: "Выкурим трубку терпенья, покуда не откроются врата свободы". От него я перенял это самое слово; я тоже теперь курю "трубку терпенья", покуда... - Жена, налей-ка нам еще по чарочке, - сказал Оган-ами, обращаясь к своей старухе, и, подняв полную чару, как бы забыв на минуту обо всем, уставился в пространство.
- Твое здоровье, Мирза-Мехти, милый брат мой, - сказал он, вытер усы и по­вернулся ко мне: - Так вот, скажу я тебе: жизнь изначала была и есть терпение...
Много всякого народу перебывало в тюрьме, прошедшего огонь, воду и мед­ные трубы, видавшего виды: армян, тюрок, курдов, русских. Учителя попадались, купцы, ученые люди. Многому я научился от них. Деньги не твое добро - их могут украсть; а вот то, чему ты научился, этого отнять у тебя никто не может.
Был там один паренек, звали его Саргисом. Родной братец сорок раз его обма­нывал, а на сорок первый землицу у него хотел оттягать. Пальнул Саргис в него, ранил, только не смертельно. Упрятали парня в тюрьму на год. Кроткий, как ягне­нок, почтительный был парень, дай бог ему здоровья.
По поводу этого самого жадного брата Мирза-Мехти так говорил: "В давние времена приходит в персидскую землю человек, заходит в одно село и просит от­вести ему надел, чтобы он трудился и добывал себе хлеб. Старики говорят ему "Вот эта земля твоя". А он им: "Мало". - "Бери еще надел". А он опять: "Мало". Тогда старики говорят: "Жадная ты тварь. Ну, так вот тебе поле, беги что есть мочи, сколько земли обежишь, то и будет твое". Тот пустился бежать. Бежал, бежал, noi не задохнулся и упал замертво... Вот таков и твой брат: получил по заслугам -смерть видел лицом к лицу. И довольно с него..."
- Выпьем еще по одной, - прервал себя Оган-ами.
Я отказался. Он выпил и продолжал:
- В тюрьме сидел один купец, банкрот. Много чужих денег наворовал. Срам, да и только: от людей, чьи деньги прибрал, он каждый день получал кормовые. По этому случаю он говаривал: я, мол, должник патриарха Ноя. При потопе, дескать, когда ковчег носился по волнам, один из утопавших, подплыв к ковчегу, кричал: "ДедушкаНой, кинь мне веревку, влезу я к тебе в ковчег. Помнишь, масла у тебя не­достало, а я тебе целый бурдюк приволок". Ной прикинулся глухим и говорит про себя: "Спаси я его, он масло свое назад потребует. Пусть уж лучше идет ко дну".
Еще один подплыл к патриарху Ною: "Вызволи меня, Ной, ты человек добрый
- в неурожайный год муки у меня не было, а ты целый мешок мне отвалил..." Тог­да шатриарх Ной приказал своим: "Вытащить его, жалко человека!" А про себя раз­мышлял: 'Коли утонет, муки не отдаст, а ежели я спасу его - потрудится и возвра­тит мне долг".
Оган-ами снова набил трубку, затянулся и, выпустив дым из ноздрей, продол­жал:
-Так вот, значит, эта самая тюрьма - целый мир. Разница лишь в том, что н воле живут те, кто не пойман, а в тюрьме те, кто захвачен на месте преступления.
В этой самой тюрьме открылся мне подлинный смысл всякого поступка: худо­му делу причина - "мое" и "твое". В городах и в селах все одна и та же грызня из-за денег, из-за плодов чужого труда.
И покуда существуют деньги - не будет людей, пока существует "мое" и "твое"
- не бывать ни любви, ни совести. Вот откуда бедные и богатые, хищники и обе­здоленные, убийства и тюрьмы...
О себе я скажу: я свел счеты с миром. Ничего другого мне не оставалось. Бо­ролся я, упрятали меня в тюрьму, а теперь остался одиноким. А что может сделать одинокий человек против мирских обычаев? Какая польза от того, что я расправ­люсь с одним или с двумя. "Чтоб сломать одно бревно - все село подняться долж­но"". Теперь я собственными руками добываю хлеб свой насущный, ни у кого его не отбираю и этим честным куском хлеба постоянно делюсь со всеми: знакомыми, незнакомыми.
С веселым смехом, размахивая руками, подлетел к нам сумасшедший Мхо. -Мхо, голубчик, садись, закуси с нами, - сказал Оган-ами и тотчас же добавил, обращаясь ко мне: - Мхо всегда весел, как будто и не ведает, что есть на свете старость и смерть. Предложи ему весь мир, и от него откажется. Мхо всех богаче, он счастливейший и добрейший человек.
Мхо - племянник Огана-ами по сестре, сирота с детства. Вырос он в доме дяди, который любил его, как родного сына. Лет тридцати, узколобый, длинноносый, вы­сокого роста. "Тронутый", - так называли его крестьяне. Умный безумец. Разго­варивал Мхо бессвязно, произносил слова невпопад и, однако, был постоянно ве­сел. Казалось, грусть ему была совсем незнакома. Мир оборачивался к нему до­брой стороной. Все служило для него поводом для смеха: страдания, болезни, ста­рость и даже смерть. Мхо жил вместе с дядей. Они вместе вели свое маленькое хо­зяйство, - кроме огорода, было у них два десятка кур и корова. Вместе работали на мельнице.
Мхо был безгранично предан Огану-ами, каждое слово дяди являлось для него законом. Вполне разумно отвечал Мхо только на вопросы дяди.
Мхо круглый год ходил без шапки. Волосы у него сбились на голове, как вой­лок. Только в самые лютые морозы он закутывал голову башлыком.
Если ему дарили шапку, он отбрасывал ее, говоря: "Верните мне мою старую шапку, другой мне не надо. Шапке моей цена шесть абаси".
Сельская молодежь, встречая Мхо, каждый раз спрашивала его:
- Мхо-джан, где твоя шапка?
И Мхо сто раз в день отвечал одно и то же: -Что?
- Где шапка?
-Чья?
- Твоя. Где она?
- Ах, шапка моя! Ветер унес ее. Не знаю - в холерный ли год, в год ли, ког­да пропала дядина кобыла, только поднялся тогда чертовский ветер, весь мир за­вертелся, как жернов. С испугу я спрятался за огромным камнем. Ветер шапку с меня сорвал и унес ее неведомо куда. Кто знает, где она теперь - не то застряла где-нибудь на горе, не то по морям носится. Ох, и шапка же была! Целых шесть абаси стоила...
Мхо, стоя на коленях перед столом, тащил в рот что попадется и не сводил с Огана-ами сияющих глаз.
- Мхо, ходил на деревню? - спросил Оган-ами.
-Кто?
- Ты на деревню ходил?
- Нет, дядюшка, только постоял на дороге да побалагурил с прохожими. Дя­дюшка, - с громким смехом добавил он, - сказывали, будто Оромцы-Бато-ага помер. Ха-ха-ха! Помер!
И от хохота трясся он всем телом. Оган-ами на минуту закрыл глаза, левой ру­кой потер себе лоб и молвил, уставясь на меня:
- Из всех обирал обирала был он, рубашку с нищего снимал. Сделайся он яс­ным солнышком, и тогда ни одного человека не мог бы пригреть. Упокой, господи, всех усопших, что возле него лежат!..
И, прихлебнув чаю, продолжал:
- Я хорошо его знал. Как он был жаден и как скуп - трудно представить. Ка­жется, отдай ему весь мир, он все равно будет с жадностью смотреть, как муравей уносит зерно. У скряги может насытиться только брюхо, а глаза вечно останутся голодными.
Этот человек всегда жил впроголодь, без устали копил да копил. Сыновей у него не было, и все его богатство досталось зятьям. Так уж водится на белом свете: у скряги тело съедают вши, а деньги забирают чужие люди.
- Человек уходит, - пояснил свою мысль Оган-ами, - а дела остаются; стало быть, и человек в конце концов остается. Вот, к примеру, брошу я этот сахар в чай, растворится он, исчезнет, пропадет, но чай станет сладким. Так точно и с хорошим человеком: сам он умирает, а плоды его добрых дел придают сладость жизни. А не будь хороших людей - сколько в жизни было бы горечи и змеиного яду!..
- Кто? - спросил Мхо.
- Про Бато-агу я толкую, голубчик Мхо.
- Если б он дал другому кусок хлеба, что бы убыло у него? - воскликнул с хо­хотом Мхо.
- Ах ты мой умница, Мхо, голубчик, - поощрительно заметил Оган-ами и про­тянул племяннику большой кусок сахара, который захрустел у него на зубах.

* * *

Вечерело. Горы колыхались в фиолетовом тумане. Золотые головки подсолну­хов склонялись. С полей и лугов медленно возвращались поселяне.
Я встал, собираясь уходить. Оган-ами провожал меня и по дороге сорвал мне несколько молодых огурцов.
Мы остановились на краю огорода. Оган-ами бросил вокруг тяжелый взгляд: на поля, на речные извивы, на тропинки среди полей, поглядел на далекие горные кряжи, которыми любовался не один десяток лет, на заходившее солнце и, закури­вая трубку, крепко затягиваясь, сказал с тяжелым вздохом.
-Э-эх, состарились мы! Выходит теперь, что мы стоим на рубеже: на краю жиз­ни, на краю света... Не беда! Одного только желаю: пока душа в теле, не отказали руки и ноги, чтоб не быть прикованным к постели, работать тут, сидеть на пороге мельницы, курить "трубку терпенья" и каждый день получать радостные вести со всех концов мира, со всех сторон... Больше мне ничего не надо.

* * *

Мой дорогой Оган-ами!
Много, много лет прошло с того времени, многое померкло в памяти моей, но неизгладимо живет в душе моей твой облик.

Вечно буду я помнить твои незабываемые беседы; дым твоей "трубки терпе­нья" все еще вьется перед моими глазами, твой спокойный, давно умолкнувший го­лос все еще звучит в моих ушах.


 

  Ереван, 1928. Перевод Я. Хачатрянца

Содержание | Начало страницы

1 2